Зима 1916 года была последней в истории Российской империи. Назвать ее легкой не повернется язык. Начнем хотя бы с того, что она выдалась чрезвычайно холодной. Военные успехи 1916 года на Первой мировой были скорее неоднозначными. Впрочем, обстановка на фронте была далека от идеальной, все же разгром России не грозил — да и вообще, именно тот год стал моментом значительного перелома в силах сражающихся сторон — стало понятно, что Германия вряд ли выйдет из войны победительницей.

Война, конечно, оказывала огромное влияние на все настроение российского общества, но было и что-то иное, нечто неуловимо-депрессивное. Формировавшаяся на протяжении последних лет оппозиция в элитах по отношению к Николаю II, разогревавшиеся стачечные настроения рабочих, шпиономания, охватившая общество, и массовая истерия из-за войны. Перебои с поставками хлеба тоже ситуацию не улучшали. Столица полнилась слухами — о том, что министров назначает Распутин (а через него действуют немцы), о царице, предающей Россию, о грядущем голоде. Апокалиптические слухи и настроения лишь усилились после убийства Григория Распутина в конце 1916 года.

Поэтесса Зинаида Гиппиус писала в своем дневнике в начале февраля:

«Во вторник откроется Дума. Петербург полон самыми злыми (?) слухами. Да уж и не слухами только. Очень определенно говорят, что к 14-му, к открытию Думы, будет приурочено выступление рабочих. Что они пойдут к Думе изъявлять поддержку ее требованиям… очевидно, оппозиционным, но каким? Требованиям ответственного министерства, что ли, или Милюковского — «доверия?» Слухи не определяют. Мне это кажется нереальным. Ничего этого, думаю, не будет».

Слухи оказались правдивыми. В конце зимы Петербург взорвался беспорядками (поводом стали перебои с хлебом и бесконечные очереди за едой — так называемые «хвосты»), бунтами и протестами, которые довольно быстро переросли в самое масштабное восстание, а власть в стране оказалась в руках Петросовета и Временного правительства. Царь Николай II, преданный генералами и ближайшим окружением, не смог добраться до Царского Села — железные дороги тоже были охвачены восстанием. 15 марта (по новому стилю) 1917 года в городе Дно, что примерно в 100 километрах от Пскова, царь отрекся от престола. После этого он записал в своем дневнике:

«Утром пришел Рузский и прочел свой длиннейший разговор по аппарату с Родзянко. По его словам, положение в Петрограде таково, что теперь министерство из Думы будто бессильно что-либо сделать, так как с ним борется соц-дем партия в лице рабочего комитета. Нужно мое отречение. Рузский передал этот разговор в ставку, а Алексеев всем главнокомандующим. К 21/2 ч. пришли ответы от всех. Суть та, что во имя спасения России и удержания армии на фронте в спокойствии нужно решиться на этот шаг. Я согласился. Из ставки прислали проект манифеста. Вечером из Петрограда прибыли Гучков и Шульгин, с которыми я поговорил и передал им подписанный и переделанный манифест. В час ночи уехал из Пскова с тяжелым чувством пережитого. Кругом измена, и трусость, и обман!»

Начиналось новое время. Но обществу нужно было осмыслить произошедшее — конец трехсотлетней династии Романовых.

В столицах — удивление, горечь и безразличие

Бешеная лихорадка новостей и событий конца февраля была настолько масштабной, что газеты устаревали уже в тот момент, когда выходили в печать. Зинаида Гиппиус 2 марта пишет, что получила московские газеты недельной давности — и они ей показались каким-то древним артефактом. Об отречении Николая написала скупо: «Царь, оказывается, отрекся и за себя, и за Алексея («мне тяжело расставаться с сыном») в пользу Михаила Александровича». На дальнейших страницах дневника — не мысли о Николае, а лихорадочные рассуждения о политической обстановке, о перестановках, о триумфах старого друга Александра Керенского.

Один из самых модных писателей эпохи Леонид Андреев встретил Февральскую революцию в знаменитом доме Адамини на Марсовом поле; из окна квартиры он наблюдал обстрел казарм Павловского полка. Случись революция на десять лет раньше, Андреев, вероятно, стал бы одним из ее певцов — но после 1905 года он охладел к революциям и восстаниям. В дневнике он с раздражением пишет об идиотах, захвативших власть в стране (прежде всего о депутате Госдумы Родзянко и председателе исполкома Петросовета Чхеидзе): «Родзянки во весь бабий голос тоскуют о царе. Нас паки бьют и паки, мы ж без царя как раки, горюем на мели. И их мечта, неосуществимая, как все мечты идиотов: подчистив, вернуть Николая и сделать простенькое министерство из родзянок и Милюковых. Для этого было землетрясение!»

Петербургский историк-архивист Георгий Князев фиксировал разговоры, которые происходили вскоре после отречения на улицах Петрограда: «На углу спорили о чем-то. Я прислушался. — «Э, династию-то оставить хочется. Шалишь…» Горячился один в кондукторском пальто. «Не надо больше, — Вишь, опять за Романовых», — пролепетала какая-то баба… «Нет, шалишь, кончено!» — оказывается разговаривавшие не спорили, а негодовали только против царствующего дома».

Самого Князева, впрочем, заботила не столько судьба династии Романовых, а ближайшее будущее — он опасался поражения в войне и прихода к власти крайне левых партий. По ночам в эти дни он плохо спит, сон не идет — в голове лишь мысли о том, что происходит со страной. «Что это — начало ее возрождения или гибели?»

Михаил Пришвин ездит по Петербургу, наблюдая происходящую повсюду революцию: студенты ходят с винтовками, на улицах валяются пулеметные ленты, на студенческих сходках обсуждают антинародность социал-демократии, с вывесок сбивают двуглавых орлов или закутывают в красную ткань. Трамваи в Петрограде не ходят.

Царя Пришвин в дневнике называет «полковником»; 1 марта он записывает: «полковник» застрял в Малой Вишере, к нему поехали Родзянко и Гучков отбирать подпись об ответственном министерстве. Есть слух, что телеграмму царя: «Подавить во что бы то ни стало» спрятали под сукно. Полковницу арестовали. Шах и мат". Но опять главное беспокойство у Пришвина — продолжающаяся война и возможное наступление немцев, которое может погубить Россию, о царе он практически не думает, считая, что идеальной формой устройства страны в будущем будет «федерация, при царе (совершенно бесправном)».

Художник Александр Бенуа грустит из-за погоды (необычайно морозный день 3 марта) и с горечью думает о «грядущем Хаме» и о том, что народ, вероятно, окажется неспособным к демократии, что все происходит слишком быстро: «Или народ обнаружит свою пресловутую, на все лады прославленную мудрость, <…> или в нем возьмет верх начало разрушительное — <…> и тогда сначала хаос, а там и возвращение в казарму, к Ивану Грозному, к Аракчееву, а то и просто — к Николаю II!» Само же отречение Николая кажется ему чем-то отвратительным, актерским. Он видит, как какой-то мальчишка на улице спиливает двуглавых орлов с вывески, приговаривая: «Вот тебе, Николашка, вот тебе!»

На душе у Бенуа мрачно: «На меня отречение Государя производит не столько тяжелое и трагическое впечатление, сколько впечатление чего-то жалкого, отвратительного. И тут Николай II не сумел соблюсти достоинство».

Страну захлестывает новостями и событиями. В дневнике молодой москвички Ольги Бессарабовой — картины стихийной революции: на Мясницкой идет марш кондукторов и трамвайных работников, которые поют «Марсельезу». На Тверской — демонстрация рабочих с плакатами «Долой помещиков! Земля — народу!». Сельский священник Стефан Смирнов, служащий в подмосковной Михайловской Слободе, пишет, что уже 5 марта «в молитвах поминали вместо царя «Державу Российскую, правителей и воинство». В Ясную Поляну, где продолжает жить вдова Льва Толстого Софья Андреевна, приходит делегация «рабочих чугоннолитейного завода с красными флагами и значками поклониться дому и вдове Толстого. Ходили с портретом Льва Ник. на могилу, по глубокому снегу и в очень резкий ветер».

Писатель Федор Сологуб в Петрограде радуется: «Торжественные дни, литургийное настроение! Решительность, бесповоротность и быстрота того, что произошло в эти дни, направляет мысль к тому, чтобы признать в совершившемся деяние не только государственно необходимое, но и обвеянное духом несомненной святости».

Наверное, одним из самых показательных выражений эмоций в этот момент отметился поэт Рюрик Ивнев. С одной стороны, он пишет в дневнике, что рад свержению Романовых, с другой — грустит, что повсюду «одни евреи», и тоскует по «Империи». В начале марта он записывает: «Государь отрекся от престола в Пскове 2 марта. В 3 ч. дня в пользу Михаила Александровича. М<ихаил> А<лександрович> отрекся в пользу народа. На улицах радостно и спокойно.

Господи, спаси Россию».

Вдали от столицы: радость и надежда, боль и печаль

«Царь — пал! Этим возгласом разбудила меня сегодня Мисс Дундас. У меня так дрожали руки, что не могла отомкнуть дверь. Чудеса!» — такими словами начала свою дневниковую запись от 3 марта 1917 года Александра Коллонтай. В тот момент она была политической эмигранткой и жила в Христиании (так тогда назывался Копенгаген), столице нейтральной Дании.

Коллонтай попала туда после высылки из Швеции, и оттуда, из города, переполненного шпионами всех возможных стран (Дания была нейтральной, что благоприятствовало процветанию разведки и контрабандистов), она вела постоянную и подробную переписку с Владимиром Лениным, жившим в Цюрихе. Вскоре после отречения царя большевичка Коллонтай устремилась в Россию, уже в конце марта 1917 года она написала Ленину письмо из Петрограда.

Сам Ленин в это время страдает в Цюрихе — он слишком далеко от России, и непонятно, доберется ли. Он узнает о событиях в Петрограде с запозданием. «Ильич метался», — записывает Крупская. Ленин нервно размахивал руками и кричал, что необходимо срочно собираться домой:

«Коли не врут немцы, так правда. Что Россия была последние дни накануне революции, это несомненно. Я вне себя, что не могу поехать в Скандинавию! Не прощу себе, что не рискнул ехать в 1915 г.»

Впрочем, не так-то было легко попасть в Россию во время войны — страны Антанты точно не были заинтересованы в том, чтобы помогать приехать в Россию «пораженцу» Ленину, а проезд через Германию граничил с изменой и предательством. В голове его «строились самые невероятные планы». То он думал о путешествии на аэроплане, то о поездке с фальшивым паспортом гражданина нейтральной страны.

В Туруханском крае, где в ссылке находились Яков Свердлов и Иосиф Сталин, тоже царило оживление и строились планы о скорейшей поездке в охваченную революцией столицу. Вчерашние политические заключенные готовились стать новой властью. Жена Свердлова Клавдия так описала происходившее в далекой Сибири:

«До Монастырского дошла радостная весть: царское самодержавие пало. Пристав Кибиров не придумал ничего лучше, как попытаться скрыть от ссыльных поступившие известия. Но ссыльные получали частные телеграммы, а почтовые служащие без разрешения пристава передавали их адресатам. <…> Из Енисейска было получено распоряжение, что комиссаром края назначается наш монастырчанин, большевик Масленников». В столицу ссыльные отправятся уже в марте.

Размышляет о возвращении в Россию и Евгений Замятин — будущий писатель, а в марте 1917 года опытный морской инженер, проходящий стажировку в Англии. Он сидит в Ньюкасле, а хочет оказаться в Петрограде: «Когда в газетах запестрели жирные буквы: «Revolution in Russia», «Abdication of Russian Tzar» — в Англии стало невмочь».

А вот поэту Максимилиану Волошину, живущему в Крыму, — нерадостно. Он не страдает о царе, но чувствует, что грядет что-то большое, страшное и пугающее: «Русская Революция будет долгой, кровавой и жестокой».

В воюющей армии началось брожение. Генерал-лейтенант Василий Болдырев отмечал, что на солдатах почти сразу же появились красные банты, приказы офицеров они стали пропускать мимо ушей. Успокаивая солдат, он вступал в самые необычные перепалки: «выступил довольно развязный с виду шоффер и по вопросу об отдании чести выдвинул следующий тезис: «Честь отдается погону, установленному царем; царя-батюшки нет — не надо и погон, а тогда не надо и отдания чести». «А деньги с портретом царя ты тоже не признаешь?» — задал я ему неожиданный вопрос; шоффер смутился и пробормотал: «Так то ведь деньги».

Впрочем, в армии были и те, кто был счастлив из-за отречения царя. Военный врач Василий Кравков (через три года его расстреляет ВЧК) пока что радостный: «Очевидно, что произошли в Петрограде слишком грандиозные события, позволившие схватить, наконец, за жабры rех’а, ч[то]б[ы] он решился на радикальный шаг. Он действительно отказался было от престола, но вследствие осложнения вопроса из-за престолонаследства ему предложили пока не рыпаться и оставаться на своем троне. Только министерский кабинет образован весь из народных избранников! Ура! Ура! Я от неожиданной радости не могу писать: дрожат руки, не нахожу себе места, ничем не могу заниматься… Весна, политическая весна для России!»

Независимо от того, что происходит в столицах, война продолжается. После отречения Николая солдаты понимают: нет необходимости сражаться дальше — дезертиров становится больше с каждым днем. Россия охвачена тревожной эйфорией — даже те, кто вроде бы искренне расстроен отречением государя. Они больше размышляют не о самом Николае Романове, а о судьбе страны. Поток новостей разрастается, в нем тонут сиюминутные события, а то, что казалось важным еще в конце февраля, кажется бесконечно устаревшим. В Петербург устремляются эмигранты, авантюристы, солдаты и крестьяне. На ближайший год город станет пульсирующим центром революции.

Уже в апреле сюда приедет Ленин и начнется совсем другая эпоха. В знаменитом «пломбированном поезде» с ним едут десятки политактивистов. Едет и Войков — человек, организующий убийство последнего русского царя.