Я прирожденный лжец. Да, я не могу отрицать, например, тот факт, что родился в Римини, но реальный город поблек и был заменен Римини в моих фильмах («Маменькины сынки», «Амаркорд» ). Эта деконструкция гораздо в большей степени отражает меня, мою жизнь, чем тот Римини, который существует в топографическом смысле.
Правила жизни Федерико Феллини

Я был одиноким ребенком — уязвимым, замкнутым, худым, подверженным обморокам.
В детстве мы с братом Рикардо обожали устраивать кукольные представления. Мы часами придумывали костюмы, а декорации получались поистине впечатляющими. Гораздо менее интересным было само представление: по словам родителей, следить за сюжетом было невозможно. Я терпеливо объяснял, что сюжет воплощен в гротескных лицах моих кукол. Похоже, с тех бесконечных дней ничего не изменилось. Сегодня критики жалуются, что не понимают сюжетов моих фильмов, а я отвечаю: они просто не умеют читать лица.
Почти невозможно определить, что Чарли [Чаплин] значит для нас. Это неизбежная магическая память, связанная с детством, что-то выходящее за пределы кино.
Я просто рассказчик, а кино — это мой медиум. Оно воссоздает жизнь в движении, расширяет ее, усиливает, дистиллирует.
Я не считаю Росселлини своим учителем в том смысле, что мое кино, мои персонажи, мое воображение происходят из его мира. Когда я говорю, что он был моим учителем, я имею в виду нечто более глубокое: он помог мне осознать, что кино — это мой истинный язык самовыражения.
Если смотреть невинными глазами, все кажется божественным.
Три вещи, которые я ценю в работе с Марчелло [Мастроянни]: он никогда не просит прочитать сценарий, не анализирует роль и не ставит под сомнение скрытые смыслы сцены. Словно он полностью присутствует и полностью отсутствует — в одно и то же время.
Образ Джельсомины в «Дороге» впервые пришел ко мне в виде маленького клоуна, который внезапно высовывает голову из-за театрального занавеса.
Когда сцена выстроена и драматически работает, слова больше не имеют никакого значения.
Я не думаю, что итальянец моего поколения мог сказать что-нибудь плохое об Америке, потому что, без сомнения, даже те, кто яростно оспаривал капитализм и идеологию американского образа жизни, делали это, имея веру. Если бы Америки не существовало, я бы так и остался бездельником.
Анита Экберг была великолепным явлением. Она была как фосфор, инопланетянка с лунной бледностью лица и волос.
После «Сладкой жизни» я испытывал недомогание, природу которого не мог понять. Оно, безусловно, было экзистенциальным. У меня начались странные галлюцинации, похожие на те, что случались в детстве и казались мне тогда нормальными.
Жизнь — это карнавал, который нужно проживать настоящим. А не концертный зал, где тебя постоянно тянут в прошлое.
Все великие режиссеры снимают один и тот же фильм. Но критикам нужно что-то сказать, потому что им приходится использовать слова вместо камеры.
Я не верю в абсолютную свободу художника. Оставленный сам по себе, свободный делать все что угодно, художник в итоге не делает ничего. Если и есть что-то по-настоящему опасное для художника, так это именно идея полной свободы.
Заставлять людей смеяться — мое истинное призвание.
Я снимаю фильм так, словно болен: каждый час меня бросает то в жар, то в холод, я постоянно балансирую между экстазом и тревогой, ясностью и растерянностью. Все делается в состоянии лихорадки. Когда фильм закончен, я обманываю себя мыслью, что излечился.
Я никогда не хожу в церковь. Если вы вдруг видите меня там, значит, я рассматриваю живопись, архитектуру, скульптуры.
Вы должны абсолютно верить в то, что создаете. И когда вы верите в свое творение, вы отождествляете себя с ним. Оно становится вселенной, завершенной во времени и не ограниченной пространством или описанием персонажей.
Однажды я добровольно — подчеркиваю, добровольно — провел время в большом психиатрическом учреждении для женщин в Мольяно [коммуна в Италии], чтобы собрать материал для фильма, который хотел снять. Оказавшись в четырех стенах этого города безумных женщин, я почувствовал странную свободу. Это было ощущение свободы, которое невозможно описать, но которое основывалось на реальности, созданной ничем не сдерживаемым воображением — той реальности, которую каждый из нас способен увидеть, если попытается заглянуть за стены собственных тюрем.
Любопытство — это то, что нужно культивировать, если мы хотим выжить. Оно дает своего рода алиби. Силы для того, чтобы идти дальше.
Главный враг режиссера — компромисс. Жизнь дотошна, так почему ее художественное выражение должно быть иным? Художник способен создать нечто более реальное, чем сама реальность. Жизнь кажется нам подвластной случаю, но на самом деле она исключительно точна.
Самые реальные для меня вещи — те, которые я выдумал в своих фильмах.
Мои ближайшие коллеги говорят, что я нетерпелив и что это мой недостаток. Я с этим совершенно не согласен и очень раздражаюсь, когда они так говорят.
Кинематограф больше не обладает тем очарованием, тем гипнотическим магнетизмом, той властью, которые он когда-то имел. Возможно ли еще, чтобы тысяча человек собрались в темноте и пережили сон, поставленный одним-единственным человеком?
Я сидел на диете три месяца и сбросил только шляпу. Но я полон решимости выиграть битву с лишним весом: это простой вопрос превосходства разума над тарелкой.
Мне нравится делать в фильмах монтажные склейки длительностью одна-две секунды. Это моя визитная карточка.
Сотворенное никогда не бывает выдуманным и никогда не бывает истинным. Оно всегда и вечно остается самим собой.
Я хотел показать [в фильме «Восемь с половиной»], что наша повседневная жизнь многомерна, что прошлое, настоящее и будущее постоянно переплетаются между собой.
Ницше утверждал, что его гений находился в его ноздрях. Мне кажется, что это чрезвычайно удачное место для гения.
Мой оператор Джузеппе Ротунно однажды сказал мне, что наша совместная работа похожа на «сидение за столиком в кафе Римини зимой». Я не могу с этим не согласиться.
Я не думаю, что художник способен выразить себя иначе как на собственном языке. И именно поэтому я никогда не мог принять предложения, которые мне делали американские продюсеры. Я никогда не смог бы поехать и снимать, скажем, в американской пустыне, как это сделал Антониони в «Забриски-Пойнт».
Для меня Джульетта [Джульетта Мазина — жена и муза Феллини] навсегда останется проекцией раненой невинности, которая в конце концов торжествует.
Ни один критик, пишущий о фильме, не может сказать больше, чем сам фильм, хотя они изо всех сил стараются убедить нас в обратном.
Если я жестокий сатирик, то, по крайней мере, не лицемер. Я никогда не осуждаю других людей.
Думаю, очевидно, что будущие поколения кинематографистов будут развивать то, что нам дали Бунюэль, Кубрик, Бергман и Куросава.
Меня раздражает, когда журналисты спрашивают, видел ли я фильмы своих коллег. Будто между режиссерами существует некое негласное обязательство смотреть работы друг друга. Представьте себе ответ Копполы на вопрос критика: «Фрэнсис Форд, вы видели "Восемь с половиной" Феллини?» «А зачем мне смотреть "Восемь с половиной", если я никогда не видел One + One Годара?» [речь идет о фильме «Сочувствие дьяволу» (Sympathy for the Devil), который изначально назывался One + One].
Плохое поведение похоже на медицинскую страховку: чем старше становишься, тем дороже оно обходится.
Я не смог бы основать киношколу. Мой единственный ориентир — восприимчивость, открытость.
В «И корабль плывет...» я назвал корабль «Глория Н.», оставив «Н.» в подвешенном состоянии, потому что не знал, что оно означает. Позже я понял, что это «Глория Нино» [имеется в виду Нино Рота — постоянный композитор Феллини]. Когда он умер, я остался с царством молчаливых теней.
Мимолетность — неотъемлемая часть человеческого существования. Мы всего лишь туристы в стране под названием жизнь.
После того как моему поколению пришлось терпеть таких, как Муссолини, оно с большим подозрением относится к ораторам.
Я всегда утверждал, что критики слишком высоко ставят меня в списках режиссеров. Если бы у меня была сила выражать себя с большей убедительностью, я был бы главой политической партии, пророком, святым или самим дьяволом во плоти.
Никогда не доверяй женщине, которая не любит есть. Она, вероятно, плоха в постели.
Меня не удручает современная атмосфера тотального упадка, рушащихся миров, «сладкой жизни», которая не так уж сладка. Наоборот, это заставляет меня быть внимательным, свидетельствовать апокалипсис, затем рассказывать о нем в фильме после того, как испытал его. Я хотел бы лишь одного — чтобы мне позволили жить немного дольше, чтобы рассказать эту историю.
Я снимаю — следовательно, я существую.
Мы живем две жизни: с открытыми глазами и с закрытыми. Открытые глаза нужны, чтобы воспринимать внешний мир. Закрытые — чтобы исследовать внутренний космос.
О смерти мы всегда говорим литературно. И никогда так, будто она реальна. Мы можем придумать тысячу воображаемых образов. Мы можем прочитать все свидетельства. Но в конечном счете это то, что мы никогда не сможем по-настоящему постичь.
Я просыпаюсь рано, около шести часов. Встаю, пытаюсь сделать зарядку — пытаюсь и сдаюсь. Хожу по дому, открываю и закрываю окна, готовлю кофе, звоню друзьям. Потом выхожу, сажусь в автомобиль и прошу водителя ехать самым длинным маршрутом, потому что именно во время этой поездки, этих маленьких получасовых размышлений, я пытаюсь собрать мысли о том, что буду снимать.
Нет конца. Нет начала. Есть только бесконечная страсть жизни.
