Мой голос с годами становится только лучше. В 92 я буду Шарлем Азнавуром.

Если ты выжил среди абсурда этой профессии — c ее ложными обещаниями, бессмысленными лейблами, эгоцентричными боссами, — тебя овевает такой ветерок истощения, который некоторые принимают за враждебность. Но сказанное людьми и сделанное людьми обычно не то же самое, а опыт означает, что ты умеешь распознать подделку — что неприятно для подделок, которые потом объявляют тебя «трудным».

Люди обычно разрушают себя, и род человеческий занят тем же. А мы сидим, откинувшись, и наблюдаем. Подстрекать людей к глупости или распаду не нужно… Большинство и так прекрасно с этим справляется.

Одиночество есть в каждом из нас, выбирать здесь не приходится. Быть одному — это другое, иногда тут бывает выбор.

Я маниакально пересматриваю фильмы на DVD, пока не смогу пересказать в них каждое слово. Потом я брожу, повторяя эти слова. Не припомню, чтобы я имел при этом что-то в виду.

Россия? Как и везде, правительство и люди — это разные вещи. Ты не едешь в страну, чтобы попеть для ее правительства. Ты поешь для людей.

Думаю, меня ценят потому, что я не хочу сойти за другого. Никогда не собирался быть Джоном Ленноном. Что бы это дало?

Мне нравятся порядок, собранность. По‑моему, я в жизни не оказывался в ночном клубе и не просыпался в чужой постели.

Система, конечно, сбоит. Столько петь вживую — значит жечь свои волосы под софитами. Твой слух слабеет от громкости на сцене, глаза ослабевают от фонарей. Концерт — это атака на все пять чувств, сколько бы ты ни получал удовольствия. Это ни разу не пение фолка, сидя на табуретке.

Секс казался мне занятием невозможным в 17 и все еще кажется им сейчас, в 56.

У людей есть возможность меня не слушать. И многие ей воспользовались!

Я не медлю, не сдерживаюсь, не подавляю себя. Песня — это мгновенные роды, никакой стимуляции схваток. Писать нужно уверенным, что слушать никто не будет. Начнешь думать о реакциях людей, которых ты в глаза не видел, удушишь себя.

Я хочу, чтобы мир признал скотобойни грехом таким же ужасным, как немецкие концлагеря. В моем словаре больше нет слова «ферма». Это все пыточные застенки. Никаких морепродуктов не существует — есть только жизнь моря.

Искусство по силам любому. Кто даст себе труд рискнуть.

Среди политиков нет поэтов. По‑моему, это существа низшего вида. Нас убеждают, что политики очень осведомлены, но это не так. У них есть только навык гипноза и внушения, который вредит планете.

Я не люблю свое первое имя — Стивен, и я очень рано понял, сколько всего могут рассказать имена. Просто назвать себя Моррисси было отличным выходом.

Мы все идем к упадку, и тут ты бессилен. Римский папа или сапожник — все умирают одинаково, и никто не отправляется на королевские небеса, потому что никто не рождается королем. Это нам впарили.

Я никогда не ездил верхом, я не шагал с рюкзаком по Кливленду, я не сплавлялся по рекам. Я бы не прочь познакомиться со своим телом… пора бы.

Торговцев автографами узнать легко, они всегда говорят не то, и ты проходишь мимо, ничего не подписывая, и в ответ слышишь их вечное «жааль!». Нам их больше.

Смерть от руки поклонника? Не исключено. Я слышал от многих, что в их жизни нет ничего, кроме меня, а немало приверженцев Моррисси лишили себя этой жизни.

Ты вдохновлен, когда работа идет, и приворот начинает действовать, когда этот подъем охватывает других. Тут больше власти, чем в насилии, и больше правды, чем в любой войне.

Любовь миллионов не сможет заменить любовь одного, но она может помочь тебе выжить.

Когда теряешь близких, смерть перестает казаться тебе такой угрожающей: другие, похоже, неплохо с ней справились, значит, справишься и ты.

Моя любимая эпитафия: «Наконец-то дома».