не спрашивайте, как я попал на Крит. Но улица была тоннелем из цветов. И лепестки падали в кофе. В нашей райской таверне сидели бледные оцепенелые люди, ушедшие в отпуск с опозданием на полгода. В аэропорту в них даже не ткнули градусником, и они пока не верили, что можно так жить.

Все молчали и курили больше обычного. По сигаретам было понятно, откуда кто. Пачки обещали смерть то по-немецки, то по-испански.

А я говорил жене по‑русски, что, чем короче отпуск, тем страшней сделать что-то не так. Она говорила, чтоб я успокоился. Ей неделя казалась вечностью, а в вечности нет ошибок.

Квадратный грек купил наше общество за литр ледяного вина. Сказал, что он Алексис из Афин, что рад сбежать с материка, но тоскует о прошлом, поэтому пьет с утра. — Я буду пить. Потом спать. Потом к другу. Я отличный рассказчик.

Вскоре мы поняли: этого хватит. «Еще меда». «Сыр — там». «Больше масла». На Крите не надо лишних слов. В задницу вашу культуру быта и разговоры о ней. Вот добрый остров, дом платоновских идей, где помидор помидорен, сыр сырен, а черное южнобережное домашнее вино — самая суть винности. Этого хватит. На неделю точно. Карантин обострил наши самые жуткие чувства — и отчаянную страсть к осуждению, и ужасающую готовность во всем разобраться, я даже видел человека, который просто сидел на скамейке и вопил. Я его понимаю. Я вот смертельно боюсь ошибиться. Меня спасают буковки, камешки, веточки и люди, которые на гугл-картах оценивают кафе и пляжи и помогают всем невротикам проложить маршрут сквозь жизнь исключительно по местам с минимальной оценкой «четыре и пять».

Знаете, эти люди ставят звезды даже природе.

«Озеро красивое, но ждал большего, поэтому три звезды».

«Море нормальное, но нет парковки. Незачет».

Это не глупость, а способ справиться с невыразимой красотой. Чтоб не заплакать, не запеть, ты шмыгаешь носом и ставишь оценку реке, вину и человеку. А вот мое любимое:

«Красивое ущелье. Одну звезду сняла за то, что, когда солнышко заходит за гору, становится страшно».

Милые мои люди. Вот в это страшное ущелье мы и отправились. Оно спускалось от деревни Галлос — в никуда. Но на каких-то старинных форумах какие-то древние греки намекали, что карты недоговаривают. Что есть не только западный вход, но и восточный выход.

Мы искали его, раздирая колючками ноги. Видели птиц — неожиданно светлых и молчаливых. Видели пару пещер — кажется, жилых еще недавно. Выхода мы не видели, но оказались у заброшенной белокаменной церкви размером с большой гараж.

На секунду затихли цикады, и стало слышно, как оса доедает жука.

Я ударил в маленький колокол, всегда хотелось. Дверь была кое-как прикручена проволокой. Замок висел.

Внутри было холодно. Свечи были рассыпаны. В чаше для подаяний лежал блокнот, последняя запись была июньская: помолиться за Никоса, Михалиса, Гюргиса и Параскеву.

Алтарь был прикрыт идиотской клеенкой с арбузными дольками.

Свет падал со значением.

Иконы были чудотворны: все в дарах. В Литве и Польше для проверенных, для действенных мадонн отливают серебряные сердца. А в Греции косматым святым дарят уши.

Я попросил в чужое серебряное ухо запомнить этот день навсегда.

Мы прибрались. На много километров не у кого было спросить, куда пропал священник. Наверное, заболел, на Крите было много случаев. Наверное, полз потом наверх через колючки — или его несли — в деревню. Или все-таки вышел с восточного конца, если карты соврали, а греки нет.

В город мы вернулись к ночи. Под венецианской крепостью пели. В гавани бренчал гитарист, его охраняла старушка мама. Голуби ревели не по-голубиному. В созвездии Рыси уже сияла комета. Наш грек был на том же месте. Сказал, что он Алексис из Афин, что рад сбежать с материка, но тоскует о прошлом, поэтому пьет с утра.

Таверне пятьсот лет, он так, наверное, и сидит в ней.

Я выпил вина и решил поставить той церкви пять звезд, но ее не нашлось на карте. Ничего важного на картах нет и не появится никогда.

Что ж, будем плутать.