Карусель чтения

Я много езжу, и в дороге часто слушаю аудиокниги. Гоголя всего подряд — от «Вечеров на хуторе близ Диканьки» до «Мертвых душ». Только «Тараса Бульбу» пропускаю — вещица глуповатая, хотя начало просто замечательное. А еще регулярно переслушиваю «Жизнь Арсеньева» Бунина и его же «Темные аллеи». Ну, и Гайто Газданова — его, как и Гоголя, слушаю по кругу, все три романа, которые у меня имеются из начитанного: «Вечер у Клэр», «Ночные дороги» и «Возвращение Александра Вольфа». И никогда не перестаю изумляться композиционной организации последней вещи, состоящей из двух сюжетных бесконечностей, как лента Мебиуса переходящих одна в другую. Что-то вроде моего собственного кольца чтения, с его перемежающейся реальность и выдумкой.

Книги как невидимый дозор

Читаю я ровно так же, как и слушаю: одно и то же. Уже лет двадцать, один за другим, романы Ивлина Во — от Decline and fall (в России вышла под названием «Упадок и разрушение». — Правила жизни) к Sword of Honour («Меч почета») и обратно. А еще книги Луи-Фердинанда Селина — от Voyage au bout de la nuit («Путешествие на край ночи») к Rigodon («Ригодон») и обратно. А вообще, у Селина есть вещица, которую я проходил раза четыре, — это D’un château l’autre («Из замка в замок»), тоже нечто несравненное в композиционном плане. Фундучок такой — бесконечное отчаяние в твердой скорлупке непреодолимой, буквально насильственной, и потому всепобеждающей воли к жизни. Больше я читал и перечитывал только Ильфа и Петрова, весь это рыжий советский пятитомник. Том за томом. Такая неумолчная перекличка невидимых дозоров. Первый, второй, третий, четвертый, пятый. И снова. Первый, второй, третий… В ночи особенно успокаивает. В путешествии на ее край. Но тут, с Ильфом и Петровым, еще и что-то глубоко личное. Недавно сын писателя Бориса Ласкина опубликовал в фейсбуке (Социальная сеть признана экстремистской и запрещена на территории Российской Федерации) запись из дневника отца о разговоре Даниила Гранина с Александром Фадеевым. Они выясняли, кто же останется в веках.

 — Только Ильф и Петров, — хмуро заявил Фадеев.

Я думаю, чутье его не обмануло.

Про шелест слов

У меня бессонница уже который год, а говорят, есть славный способ с ней бороться. Обзавестись мягкими наушничками, включить негромко плеер и засыпать под шелест слов из старых и давно забытых детских книг, как под дождичек на темной даче. Я пока не пробовал, но обдумываю такой вариант. Во всяком случае, если что-то и сработает, то, мне кажется, Стивенсон. Вот за Жюля Верна, который в моем детстве частенько выхватывал меня у Стивенсона, я почему-то ныне не уверен. Хотя шанс дал бы, может быть, «Таинственному острову». Попробовал бы: баюкает или не очень?

«Люблю, люблю и снова только это «люблю»

Я думаю, что не сошелся бы ни с кем из тех, чья проза мне дорога. Ни с Ярославом Гашеком (забыл упомянуть его в неизменной карусели моего чтения), ни с Во, ни с Гоголем, ни с Бунином. А вот с Ильей Арнольдовичем Ильфом — может быть. Я помню это до мурашек, то замиранья в горле знакомое чувство потери слов и мыслей, потери самого себя, которое ведомо лишь бесконечно замкнутому, скрытному и нежному человеку, чувство, которое сквозит в каждой строчке писем Ильфа к невесте, будущей жене. «Люблю, люблю» и снова только это «люблю»… И больше ничего. Сомненья, страх и счастье. Всю жизнь.

Чтение как марафон

В юности я, словно нацеленный на подвиг марафонец, преодолел всю прозу Чехова. Не без интереса и даже удовольствия, но никогда больше уже не возвращался. Не тянуло. Точно так же я переплыл после школы через все море Достоевского, что совсем не мешало поглощению — не помню, последовательно или параллельно — всего Марка Твена. Последним в этом ряду бескомпромиссных стайерских бросков был, думаю, Маяковский в хрущевском багровом 13-томнике. Больше пройти мастерскую дистанцию, от старта и до финиша, мне за редким исключением уже не удавалось: Аксенов у меня закончился на «Ожоге», Воннегута я бросил после Jailbird («Рецидивист»), Керуака после Lonesome Traveler («Одинокий странник»), Хеллера после Good as Gold, ну если только с Миллером я все еще, как будто бы, не расстался. Да. Пару лет назад после многолетнего перерыва прочел Stand Still Like the Hummingbird (собрание эссе «Замри, как колибри»). От последней вещи пришел в совершенно неописуемый восторг. Теперь это мой номер один у него. До этого был Black Spring («Черная весна»). В общем, упорство и труд, вкупе с последовательностью, по‑прежнему, вознаграждаются. И не только у олимпийцев.

Книги как лекарство

Таких, на самом деле, много, но если нужна справка от доктора, так сказать, анализы на стол, то трудную роль диагностического прибора однажды сыграла моя старшая дочь. Как-то много-много лет назад она — тогда совсем еще клоп — среди ночи вылетела на кухню, где я читал жене под что-то незатейливое (наверное, болгарское каберне) эссе Венедикта Ерофеева «Василий Розанов глазами эксцентрика». У ребенка были совершенно круглые глазища. То самое, что называется шары по чайнику.

— Доча, что случилось? — спросили мы с женой испуганно. Наверное, в один голос.

— Папа, — сказала малышка, не сводя с меня изумленных глаз, — Я никогда не думала, никогда, что ты, ты, можешь так смеяться.

Я действительно в этот момент если не лежал, то от изнеможения точно сидел на полу.

Про споры о книгах

Я не настолько самоуверен и самовлюблен, чтобы воображать, будто есть некий абсолютный эталон вкуса и меры, и я к нему почему-либо особо приближен. В общем, в наше время цветущих сразу всех цветов, обсуждение книг, как секс, должно быть безопасным. Ну, то есть, только с любимыми. В общем, я публично пас.

О духе времени

Любая книга — о духе времени. Хорошая. Автор, которой сначала что-то пережил, передумал, пережег, а потом уж взялся за перо. Тут идеал, наверное, Варлам Шаламов. Пожалуй, что недостижимый. И это, может быть, к счастью.

О стихах

Николай Заболоцкий «На лестницах»:

Отшельник лестницы печальной,

Монах помойного ведра,

Он мир любви первоначальной

Напрасно ищет до утра

…и так далее до самого финала: «Я продолжаю жизнь твою, мой праведник отважный».

Что до современников, то мне очень нравятся стихи Сергея Гандлевского и многое из того, что написано Тимуром Кибировым, Алексеем Цветковым и Игорем Иртеньевым, хотя он, кажется, в другом ряду должен идти. В любом случае, эти строки Кибирова вызывают у меня сильнейшее чувство сопричастности:

Пахнет дело мое керосином,

Керосинкой, сторонкой родной,

Пахнет «Шипром», как бритый мужчина,

И, как женщина, «Красной Москвой»

Пропущенные книги

Да тут не книга, а целый писатель. По мне, наверное, один из самых главных в XX веке. Богумил Грабал. Я очень люблю его работы, эту фантастическую смесь бабелевского, очень земного, жизнелюбия и чешского, у нас отчасти через Гашека известного абсурда, абсолютно неповторимого в своей естественности и повседневности. Он просто гений. Такой же как Селин или Венедикт Ерофеев с Сашей Соколовым. От его текстов холодеют виски и кончики пальцев. И я просто счастлив, и это какая-то отдельная, головокружительная радость, сумасшедшее везение, что я его могу читать, как Пушкина или Толстого, без посредников. Прямое переливание крови, жила в жилу. Automat Svět, Obsluhoval jsem anglického krále и Ostře sledované vlaky. Но, впрочем, говорят, он хорошо переведен на русский, и недавно его издали в очередной раз: «Слишком шумное одиночество», по‑чешски «Příliš hlučná samota». Только цена какая-то дикая — что-то около двух тысяч. Как за юбилейный адрес Никите Михалкову. И это означает, между прочим, что так и буду только я, везунчик и счастливчик, об этом замечательном писателе знать.

Хэмингуэй и любовь

Помню, как совершенно обалдел от первого знакомства с Генри Миллером. У меня было такое ощущение, что я опять во дворе моего детства, сижу где-то незаметно сбоку на скамейке, в тени под кленами. Сижу и слушаю, под мерный перестук туда-сюда гоняемого пинг-понговского шарика, всю эту несусветную, но потрясающую меня до основания, пургу, которую несут старшие братья моих товарищей, друзей и одноклассников. Но это узнавание ретроспективное, воспоминанье, эхо — дело вполне обычное. Тут нечем особо хвастать. Другое дело — проективное. Такое узнаванье впрок, в запас, на будущее. Вот я, например, читая Хемингуэя, узнал свою девушку. Увидел, какой она должна быть. И потом уже нашел. И это уже тридцать лет моя жена.

О легком чтении

Я слов, без смысла болтающихся под ногами или липнущих к рукам, совершенно не переношу. Такая дурная (или не слишком) особенность физиологии. Мне, как старой деве, от такой заразы нехорошо. А если хочется отвлечься и есть на это время, то мне всегда в радость физическая активность, искусство владения своим телом, руками, ногами, а также зрением и слухом. В общем, вместо Гарри Поттера на необязательный десерт у меня футбол и музыка, а также танцы и спортивная гимнастика. Ну, а жанровая книга, не уступающая высокой прозе, просто перестает быть жанровой. Разве «Преступление и наказание» — это детектив? А «Собачье сердце» — фантастика? Или, быть может, «Двенадцать стульев» — комический роман?

Книги, изменившие жизнь

Такие книги есть. И даже две.

Во-первых, «Затоваренная бочкотара» Василия Аксенова — невероятный текст, после которого я понял зачем и для чего, вообще, нужна литература. Да, внезапно осознал, что Достоевский мне просто голову морочит. И не один уже год. А во-вторых, Palm Sunday Курта Воннегута («Вербное воскресенье» в русском переводе) — такой желтенький американский покет, сидя с которым на кухне общаги в Люберцах, я вдруг почувствовал, что и сам могу, и даже знаю, как написать большую книгу. И написал. Роман «Шизгара». Таких вот два счастливых озарения, с последующим действием. Незабываемых.