«Палаццо Мадамы» — долгожданная книга. Я в первый раз услышал, что вы ее пишете, кажется, в 2021 году. Сколько вы над ней работали?
«Она знала, что сама — произведение искусства»: Лев Данилкин — о своей книге об Ирине Антоновой

С весны 2021-го. Я бросал ее довольно надолго, в 2022-м, когда мне казалось, что это совсем уж нелепость: в таких обстоятельствах копаться в музейной истории — кого я обманываю? Но потом я все же вернулся, хотя и не верил абсолютно, что это кому-нибудь вообще нужно будет.
Антонова — первая женщина среди героев ваших биографических книг. Почему вдруг среди Проханова, Ленина, Гагарина появляется она? Какое она занимает место среди этих фигур?
Ряд выглядит дико, конечно... Мой друг писатель Семеляк еще лет десять назад издевался, что мне с таким набором надо на Арбате матрешками торговать. Но, видит бог, я каждый раз понятия не имею, кто в нем окажется следующим. Задним числом уже я понимаю, что эти фигуры выстраиваются в определенный ряд, что они иллюстрируют собой некую большую историю, которая крупнее, чем они сами, какими бы яркими ни были их жизни. Я думаю, все эти выглядящие как биографии книги — это скорее все же истории о некоторых явлениях и идеях, о которых рассказывается через историю какого-то конкретного человека из тех, что сумели интересно распорядиться своей жизнью. В частности, о приключениях идеи революции — социальной, национальной, художественной, технологической. О том, как Россия начала ХХ века, аграрное традиционное общество, преобразуется в модерновое и какие при этом происходят метаморфозы — с нацией, с представителями разных классов и статусных групп, с женщиной и ее социальными ролями, с образом будущего, с интеллигенцией, с отношением к Западу и так далее. Какие-то нюансы, которая «обычная» история не улавливает. Ну вот эта конкретно книга, где речь об истории Ирины Александровны Антоновой и о политической истории Пушкинского музея, — это история превращения страны, где когда-то победила революция, в абсолютно консервативную страну, в оплот контрреволюции.
Большую часть книги занимают описания произведений искусства, которые помогают интерпретировать тот или иной эпизод биографии Антоновой. А если представить вашу собственную книгу как картину, то какой бы картиной она была?
Видимо, что-то в духе бидермайер... Шпицвеговской. Да, точно, вот замечательный художник с очень чутким слухом на комическое в повседневности, на такой романтизм, но всегда в нелепом виде предстающий. Там целые серии: все эти немолодые мужчины филистерского вида, тревожно выглядывающие с балкона ипохондрики одинокие, женихи незадачливые, охотники, явно в не подходящую им экипировку выряженные... Все театрально вздыхают по утраченному прошлому, все очень хотели бы выдать себя за тех, кем не вполне являются, — лучше, моложе, чувственнее, чище, трагичнее. И все выглядят очень нелепо, несмотря на всю свою меланхолию и охи по красным зонтикам. Да, автор этой книжки — шпицвеговский такой абсолютно персонаж.
Учитывая эту закрытость, смогли ли вы дотянуться до всех источников, до которых хотели? Может быть, эта книга изначально в вашем замысле была совсем другой?
Нет, далеко не до всех. Я получил десятки отказов и до сих пор очень сожалению о некоторых, потому что есть люди, без свидетельств которых история Антоновой оказалась заведомо неполной. Иногда можно было компенсировать отсутствие оригинальных интервью за счет публичных заявлений этих людей, но далеко не всегда, и в любом случае это паллиатив. Еще я бы очень хотел прочесть всю переписку Антоновой с Рихтером, целиком, она существует. Я надеюсь, что образ главной героини не изменился бы радикально, если бы со мной поговорили все, с кем я хотел. Но это лишь надежда. Потому что не то что даже многогранность, а именно протеичность Ирины Александровны в самом деле удивительна — и это в сочетании с авантюрным характером, — и она в отдельные моменты могла быть настолько непохожей на себя в «базовой» версии, что лучше было бы, конечно, иметь представление обо всех ее «ипостасях», по максимуму. И я все-таки шел от материала, а не от изначально готовой концепции. Так что да, если б я узнал что-то, что не лезет ни в какие ворота, и книга тоже могла бы быть структурирована по-другому.
Мне кажется, для читателей вашей книги, которые не живут в Москве, не были в Москве и слышали, может быть, только какие-то отдельные мифы о Пушкинском музее, будет интересно узнать, что Пушкинский значит для вас самого. Какую роль он играл в вашей жизни? И играл ли?
Я думаю, проще всего отталкиваться — и в этом тоже — от авторской самоидентификации: «посторонний», «дилетант» — и не пытаться менять и преувеличивать эту роль задним числом. Во всяком случае, у многих моих одноклассников — это, как правило, дети из старых интеллигентских семей, не чета мне, — были гораздо более глубокие, эмоциональные отношения с Пушкинским музеем: они годами ходили в КЮИ (Клуб юных искусствоведов при музее), знали всю коллекцию наизусть, бывали на «Декабрьских вечерах», целовали руку Антоновой и на тех, кто не принадлежал к их сообществу, смотрели с поднятой бровью. Я же не имел никакого отношения к этой высшей касте — просто, как все, условно, «москвичи», оказывался там время от времени: в детстве с родителями, потом на каких-то больших выставках вроде Шлимана и «Москва — Берлин». Но интересное, конечно, место, потому что я уже тогда чуял, что в нем есть что-то еще, нечто такое, что больше, чем сумма конкретных произведений искусства, которые там хранятся.
Даже после прочтения вашей книги для меня является некоторой загадкой, почему для Антоновой было так важно, что о ней думают другие, контролировать восприятие себя, до самого финала. Как вам кажется, почему?
А что ж тут удивительного — всем хочется иметь только парадную, состоящую исключительно из триумфов биографию. Она тоже знала, что она произведение искусства, которое должно быть экспонировано должным образом, в самом выгодном свете, и избегать попадания в чужеродный контекст, где его используют в качестве реди-мейда. Для этого и сочиняются автобиографии — в расчете на то, что авторский нарратив обретет статус официального и тема покажется закрытой.
Прочитали ли книгу в музее? Долетали ли до вас какие-то отзывы?
У меня нет никаких абсолютно связей, мне некого спросить напрямую, но, думаю, мне не стоит обольщаться. Я думаю, они бы с удовольствием сожгли меня вместе с этой книжкой где-то на заднем дворе — в назидание другим: нечего совать свой нос в чужие дела.
Не то что я бравирую этим, совсем нет, мне не наплевать, тем более что я-то сочинял своего рода гимн Пушкинскому — но Пушкинскому, который больше, чем Антонова, больше, чем власть в нем и вокруг него. Но я осознаю, что есть «принятый» тип письма, уместный для того или иного повествования, и что я этому типу не следовал. Для «начальства» музейного такого рода несанкционированное описание воспринимается не только как вторжение, но и как попытка поставить под сомнение существующую иерархию, воплощенную и в определенном нарративе тоже. Ну и плюс в музее есть люди, которые, насколько я понял, ощущают себя духовными чадами Ирины Александровны и до сих пор чувствуют религиозную практически связь с ней. Для них любое отступление от канона, и в смысле событий, и в плане стилистики, — еретичество, табу, оскорбление.
«Палаццо мадамы» отличается от других ваших книг тем, что вы, на мой взгляд, абсолютно влюблены в свою героиню. Это видно и по интонации, и по подбору произведений искусства, деталям, которые вы отобрали. Как и когда это очень влюбленное, очень нежное отношение сформировалось?
Я думаю, тут очень важно, что это не фотография героини и не копия ее парадного, ею самой одобренного портрета, а портрет ее такой, как я ее себе придумал, увидел и воссоздал, притом что — и это важно — я сам не видел никогда оригинал вживую. И я всячески с самого начала семафорил читателю, особенно в первой главе, которая, как рама барочная, нарочно слишком вычурная, показывающая, что дальше будет нечто отличающееся от фотокопии, что сходство заведомо условное, что это образ, что другие люди, особенно из тех, кто был знаком с ней и теперь сличают: похоже — не похоже, — у них другая, не «моя» Антонова. Ну можно, наверное, это чувство квалифицировать и как влюбленность, влюбленность портретиста в выдуманный, созданный в воображении образ.
Но это не только эмоциональный образ, но и ваша эмоциональная связь с героиней.
Да, это некая эмоциональная связь с героиней — мнимая, фантасмагорическая, воображаемая, но она существует. Я прекрасно знаю, как эта героиня повлияла на мою жизнь — очень сильно, очень существенно. Но как эта связь формируется? Непонятно. Почему с Лениным да, а, условно, с Троцким нет? Не знаю, нет рационального объяснения. Но факт тот, что, даже если найдется кто-то с самой фантастической биографией — и идеально подходящий в качестве инструмента для рассказа какой-то еще истории, — если он/она не будет нравиться мне, то я не стану тратить на это существо свою жизнь. Хотя вроде бы глупость: что значит «нравиться»? Правда ли, что мне «нравится» то, например, как она кричала на подчиненных? Нет, конечно.
Когда я читал, я думал, что мне трудно представить ее кричащей.
Многие мои собеседники в этой книге — довольно артистичные люди, они имитировали ее тональность, и не пародийно. У меня, когда я только начинал обнаруживать свидетельства о ее особенном поведении, почему-то сформировалось представление, будто она была немного как Раневская: комичная в своей эксцентричности. Это абсолютно неправильно, во всяком случае, ни один человек мне этого не подтвердил. Вообще, в ней не было ничего смешного — она была грозная, отпугивающая и притягательная. Это необычная комбинация, непонятная, редкая. Ну, собственно, эту загадку — и эту тоже — и пытается разгадать автор.
Помню, первое интервью Антоновой, с которым я познакомился, она дала Авдотье Смирновой и Татьяне Толстой в передаче «Школа злословия». Когда они попытались выйти на разговор о советской идеологии, Антонова отказалась говорить об этом.
Я думаю, это было связано с тем, что на тот момент для ее достоинства достаточно было не отрекаться публично от своей веры. А присягать тому, что обществом воспринимается как токсичная и абсолютно неактуальная идеология, было не в ее интересах. Я, собственно, по себе помню, как еще в середине десятых, когда я кому-то говорил, что пишу биографию Ленина, это выглядело совершенной нелепостью — примерно как про Христа в 1930-х. Не то что даже неинтересно, но абсолютно некстати, неуместно.
Я сейчас точно не воспроизведу цитату, но она сказала, что к советской, марксистской идеологии относится очень серьезно и поэтому не хочет ее обсуждать походя. Учитывая, что вы описываете трансформацию Антоновой, скажите, можно ли простыми категориями определить идеологию Антоновой? Из чего она сложилась?
Это связано с несколькими источниками: с ее отцом, ее образованием (ИФЛИ) и вообще ее эпохой, тем типом художественного образования, которое она получила, тем искусством, облучению которым она подвергалась. Идеология состоит в том, что мир несовершенен и подлежит изменению научными методами. Искусство является не только зеркалом окружающей действительности или недостижимым идеалом, но еще и инструментом изменения человека в лучшую сторону, на благо общества, даже если ради этого придется идти на жертвы и передел собственности.
Это модернистское сознание, свойственное многим людям, родившимся в первой трети XX века, она классический носитель такого сознания. Соответственно, отсюда ее лояльное отношение к советской власти, которая стояла на той же платформе. Ну то есть когда картины забирают из какого-нибудь дворца в Петербурге и отдают их в московский музей, это не просто дурь, «мне так захотелось», а часть проекта: отобрать ценности у бывшего господствующего класса для того, чтобы сделать это искусство инструментом просвещения масс, и если этих масс больше сейчас в Москве, чем в Петербурге, то взять и перевезти.
И поэтому, я полагаю, ее марксизм и «партийность» были не — ну или далеко не только — трамплином для карьеры, но и настоящей ее идеологической базой.
Очень важно еще ощущение принадлежности к элите, не только к искусствоведческой, но и к революционной. То, что, видимо, было внушено ей в ИФЛИ, в некоей пробирке, где создавали людей, чьей целью было изменение мира. Это были не просто те, кто должен был хорошо выполнять приказы начальства и конструктивно взаимодействовать с народом, как вот сейчас в администрации президента конструируют губернаторов. Это были такие существа, которые должны были, как ангелы, ну или апостолы, или агенты «Искры», разлететься по миру для того, чтобы менять его в том направлении, которое было задано в 1917 году. Думаю, что это осознание возложенной на нее миссии и укрепляло ее в уверенности, что она все правильно делает, что ей это дозволено. То есть она была такой жесткой, и жестокой не потому, что не умела сочувствовать. Судя по ее воспоминаниям, ей было горько, когда ее умные близкие сотрудницы раз за разом уходили из ее кабинета в слезах. Она видела это и признает свою «вину», но тем не менее десятилетиями продолжала горгонизировать их «для дела». Я думаю, это связано с тем, что, помимо воли к власти, помимо карьерных соображений, она чувствовала себя такого рода высшим существом, ангелом, посланным изменить мир.
При этом, кажется, модернистское мироощущение, о котором вы говорите, не подходило полностью ни советской, ни новой власти. Вы согласны, что тут есть очевидное противоречие, хотя Антонова называла себя государственным человеком? Что можно сказать в этом ключе о ее отношениях с властью?
Да, в этом смысле она еретичка. Она была слишком хороша и для советской власти в ее брежневском изводе, и для нынешней. Отсюда, собственно, ее презрение к тем, кто служит государству просто потому, что «так принято», «так положено», «так велено», как родившиеся холопами крепостные. Она-то служила сознательно, она могла выбирать — выбрала и оставалась верной, потому что верила в перспективность такой коллаборации, несмотря на множество «но».
Здесь мы снова возвращаемся к ИФЛИ как к действительно ключевому моменту ее биографии, к «ифлийской бацилле», как вы сказали.
ИФЛИ — это продолжение ленинского проекта авангардной партии. У нас есть не просто партия, представляющая рабочих и в которой состоят рабочие. Это партия, внутри которой существует ядро, костяк профессиональных революционеров, и они обладают знаниями и квалификацией перехватить власть в момент кризиса. И вся деятельность Ленина состояла в выстраивании именно этого костяка, который в 1917 году, когда возникла такая возможность, власть взяла и удержала.
В этом смысле Антонова есть продолжение своего отца, который был профессиональным революционером. Это не интеллигентское, меньшевистское преклонение перед рабочим классом, миссия которого вывести мир из капиталистического апокалипсиса, но инициатива самим сдирижировать этот исход — направить его. Ленинская концепция состоит в том, что ждать, пока рабочий класс сам дозреет до революции, — неправильно, естественный процесс можно ускорить, и этим должна заниматься суперэлита — образованная, активная, энергичная, инициативная. ИФЛИ был аналогом такого рода структуры в сфере образования.
Вы прямо пишете, что между политикой и искусством Антонова выбирала искусство. Почему?
Не знаю, но могу предположить, что в искусстве она ощущала еще и политический аспект, не только эстетический. Она понимала, что искусство в состоянии преобразить человека, помочь ему преодолеть всю эту капиталистическую «грязь», вывести его к «свету», превратить из раба в господина. Так что это не «или... или», но скорее «и... и». И потом, раз уж ты наделен зрением, способностью чувствовать искусство, то с ним возникает эмоциональная связь, которую сложно — ну или сильно сложнее — установить с идеологией. Ты можешь гореть той или иной идеей, но плакать, читая «Детскую болезнь левизны» или «Империализм как высшая стадия», сложно. А глядя на Веронезе, на Вермейера, Антонова действительно плакала... Казалось бы, такая грозная женщина, а вот...
Напоследок: что бы вы читателю посоветовали, который собирается прочесть вашу книгу?
Там есть такой момент: у читателей, да и у меня самого, когда я перечитываю эту книжку, в конце почти каждый главы возникает ощущение — ага, все понятно, можно дальше не читать. Но при этом до финала еще сотни страниц: господи, зачем, куда, что такое там может быть еще? Зачем про трофеи одна глава (ну две, ладно)? Но зачем три? Четыре?! Почему книжка такая толстая? Почему она все не кончается и не кончается? Трюк на самом деле в том, что «ага, все понятно» каждый раз будет разное. Мы узнаем эту женщину с других, неожиданных сторон, в каких-то совсем других обстоятельствах, и она поведет себя не так, как должна бы, по идее, по читательской инерции. И предыдущие «ага, все понятно» окажутся иллюзией: понятно, да не все, будет еще какой-то твист, нюанс, который все изменит. Так что совет состоит в том, чтобы поверить не в автора, конечно, который обычный зануда, а в героиню — она сумеет вас удивить.
